Страны у нас нет…
Прошло 20 лет
Кто лучше знал, понимал и точнее видел Россию времён императора Николая I – язвительный маркиз де Кюстин или восторженный Михаил Николаевич Загоскин? Нас ослепляет то любовь, то ненависть. Вот Егор Гайдар возликовал, увидев зимой 1992 года, как на Лубянской площади, «зажав в руках несколько пачек сигарет или пару банок консервов, шерстяные носки или варежки, бутылку водки или детскую кофточку, прикрепив булавочкой к своей одежде вырезанный из газеты «Указ о свободе торговли», люди предлагали всяческий мелкий товар… Если у меня и были сомнения – выжил ли после семидесяти лет коммунизма дух предпринимательства в российском народе, то с этого дня они исчезли». Странно, что он не возрадовался появлению напёрсточников по соседству с бывшими резиденциями КГБ и ЦК. Тоже ведь борцы с тоталитаризмом – ловкие, деловитые… Дешёвая водка была мужским наркозом «шоковой терапии» 1992 года. Женщинам телеканалы щедро предлагали латиноамериканские мыльные оперы, юному поколению – небывалую фиесту шоу-бизнеса. А ещё – казино, уголовный синтезаторный шансон, а чуть позже – финансовые пирамиды. Уже поздней осенью 1991-го все заговорили о «пире во время чумы». Кругом – разруха, нищета, тревога, а новые герои дня – господа в бабочках – с бестактным шиком-блеском отмечали, скажем, юбилей Елисеевского магазина. У хозяев жизни – свои развлечения, от фуршетов до перестрелок, а для чёрного люда – палёная водочка. Всё, как в трактате генерала Крутицкого: «Для дворян трагедии Озерова, для простого народа продажу сбитня дозволить». Какой-то брокер философствовал: «Люди равны только в бане… а в жизни теперь придётся кому-то довольствоваться чёрным хлебом, кому-то ананасами и рябчиками». В 1995-м ситуация дошла до крайности: одни захлёбывались шампанским, другие – кровью в Грозном. Для одних – открывали ночные клубы, для других – рыли зинданы. В 1998 году, накануне дефолтного августа, вышла книга Александра Солженицына «Россия в обвале». После возвращения на Родину писатель проводил немало встреч в разных аудиториях, в разных городах России. Самое интересное в этой книге – реплики «из народа», которые Солженицын записал и опубликовал. «Кто честно работает – тому теперь жить нельзя». «Курс, диктуемый из Москвы, – на разъединение людей». «Разрушенный завод можно восстановить, но человека, узнавшего вкус дармового рубля, не восстановишь никогда». Каждая фраза – ключ, который отпирает архивы смутного времени. И – пожалуй, главная мысль: «Один офицер на встрече в Ярославле сказал: «Новая Россия не поставила себя как Родину». С советской Родиной этого офицера Солженицын сражался не на жизнь, а насмерть, чуть ли не атомную бомбардировку призывал – а тут оказался у развалин и объективно зафиксировал обвал. Обвал – это одно из определений эпохи, которая началась, пожалуй, в 1988-м, с XIX партконференции и первых кооперативов, а завершилась дефолтом в августе 1998-го. Революционное десятилетие! А народное определение того времени ещё точнее – бардак. То и дело звучал вопрос: «Когда закончится этот бардак?» Именно со времён первого оживления частной инициативы эстетика борделя утвердилась как магистральная. Вместо жертвенной героики, которая всегда скрепляла государственную идеологию в России, пришёл карнавал, поле чудес в стране дураков (между прочим, телепередача «Поле чудес» ещё до августа воспринималась как легкомысленно-буржуазная антитеза перестроечной «чернухе»). Многие тогда утверждали, что идеология вообще не нужна государству, которое отбрасывает путы тоталитаризма. Всё расставит по местам его величество рынок. Чем меньше мы будем слышать о государстве – тем лучше. Очень скоро оказалось, что под эти напевы взошло новое чиновничество – сколь многочисленное, столь и безответственное. И новая идеология – идеология национальной неполноценности, криминала, гедонизма. Перестройка с её неосмотрительным, безграничным правдоискательством, с чернушным реализмом фильмов и книг, с романтикой раскрепощения, с социал-демократическими мечтами сменилась «шоковой терапией». Многие прорабы перестройки в те годы поспешили трудоустроиться на Западе, другие впали в растерянность, но нашлись, конечно, сторонники и у гайдаровского направления, в том числе – и литературно одарённые. Вот Михаил Жванецкий очень даже честно показывал мотивы реформ: «Захотелось зарабатывать. Деньгами дух поддержать. Гайдар сделал деньги». «Смотри, как одиночки себя поднимают, кормят, одевают и этим страну поднимают и ещё другим остаётся. А коллективы только маршируют», «Когда всё на одном уровне – расцвет застоя, барды в лесах, балет и плохой ресторан». Оказалось, что можно не утруждать себя напряжённым созиданием, а деньги придут, стоит только примерить на себя буржуазный бизнес-стиль. Откуда? Из Сибири, завещанной Ломоносовым и Самойловичем, из Топливно-энергетического комплекса, созданного в 1960-е. А ещё – каждому обывателю в ельцинской России было известно, что деньги даёт (под проценты, конечно) Мишель Камдессю. Песни, пляски и мысли тоже поставлялись к столу из-за рубежа. Началась ненастоящая жизнь, которую не в силах уловить ни литература, ни кинематограф. Возникла оранжерея с бутафорской деловитостью. Рынок рекламы и всяческого гуманитарного сервиса породил человека изнеженного и чёрствого. Наука, производство, культура – всё скоренько опускалось на варварский уровень песни «Я лучше съем перед загсом свой паспорт», которая была не шуткой, а правительственным официозом тех лет. Есть обманчивый стереотип о советском образе жизни: «Что-то немножко делали, нас чем-то немножко кормили» – это опять Жванецкий. «Мы делаем вид, что работаем, они делают вид, что платят». Конечно, отсутствие конкуренции порождало проблемы. Но самое тяжёлое последствие гайдаровских реформ – как раз в отношении людей к труду, к профессии. Уравниловки нет, но нет и масштабных планов. С 1992-го нас приучили, что вознаграждается не созидание, а суетня. В результате реформ выгоднее было под знамёнами «ограниченной ответственности» красить забор, чем строить дом – минимальные затраты, максимальные приписки. Не труд, а позиционирование, торговля воздухом, шифрование пустоты. Профессионалов мирового уровня становится всё меньше. Любопытно, что оазисами профессионализма стали отрасли, избавленные от рыночной конкуренции с зарубежными монополиями. Скажем, отечественные банки государство берегло, как племенных быков, и правильно делало. Но почему только банки, а не авиастроение или детскую мультипликацию? Россия стала зоной катастроф, зато двор поражал пышностью. Примерно к 1995 году стал складываться миф о «царе Борисе». Статью и лицом наш первый президент действительно напоминал монарха из карточной колоды в русском стиле. Он полюбил картинные позы, освоил царский апломб в интонациях, с помощью фирмы «Мабетекс» обрёл имперские интерьеры. Но монументальность получалась бутафорская – в противоположность суровому аскетизму советских традиций. Вельможи и шуты напоминали вертлявых конферансье из фильма «Кабаре» и балета «Золотой век». Победителям 90-х не особенно были нужны манифесты и оды. Ходили слухи, что к инаугурации (отвратительные всё-таки слова: «инаугурация», «президент», «импичмент») Ельцина один поэт написал нечто вроде приветственной оды: «Вся страна сил полна: выбор сделала она!» Но Чубайс вычеркнул эти пиитические шалости из сценария церемонии. В придворных поэтах нужды не было, как и в идеологах. Интеллигенция повторила путь прежней элиты – аристократии. Как сформулировал Есенин: «И продал власть аристократ промышленникам и банкирам». За власть надо воевать. Её не дают за красивые глаза и подбородки, особенно – власть над умами. Вообще этой революции не хватило поэзии, символики. Дело, конечно, не в подобострастной халтуре. Пожалуй, самый умный современный либерал представил революционный период 90-х как борьбу метафор. Вот – август 91-го: «На стороне Кремля были те же атрибуты власти, которые он демонстрировал миру в течение всей советской эпохи. Во-первых, танки, бессмысленные для решения задач, которые ставили перед собой путчисты, но десятилетиями успешно репрезентировавшие державную мощь. Во-вторых, канонизированная русская классика – помимо краткого информационного сообщения и пары невнятных указов ГКЧП сообщило стране о своём приходе к власти трансляцией по всем каналам «Лебединого озера». Можно описывать события революционного десятилетия как противоборство культурных систем – разумеется, осознавая, что такая концепция не исчерпывает исторического смысла событий. Но всё-таки – как она выразительна! Мы подбираемся к событиям трагической осени 1993 года. И видим, что Ельцин совершает попытку «привлечь на свою сторону» инерционную силу культурной традиции. Несчастный Пётр Ильич Чайковский снова принимает участие в боевых действиях. Парламент уже в осаде. По улицам Москвы сквозит ветер гражданской войны. Писатель Леонид Зорин замечает существенное, но, увы, позабытое событие: «В то же время перебравшийся в Кремль президент экспроприировал у своих предшественников Чайковского, как отчасти и танки, сохранив в то же время метафорику «вхождения в цивилизованный мир». 26 сентября Вашингтонский оркестр под руководством Ростроповича исполнил на Красной площади увертюру «1812 год»… На самой главной русской площади американский оркестр во главе со всемирно знаменитым музыкантом, изгнанным из России советским режимом, играл классическую русскую музыку. Новая власть пыталась через голову коммунистических временщиков представить себя наследницей вековых традиций российской государственности». Тот концерт на Красной площади действительно символизировал многое. Кульминацией увертюры «1812 год», как известно, является мелодия «Боже, царя храни». Как и в России начала ХХ века, в ельцинской России сочетались экономический либерализм с поляризацией доходов – и державно-националистический гарнир, придававший во многом марионеточной власти фианитовый блеск латиноамериканских мундиров… Нужно учесть и роль Ростроповича – знаковой фигуры, великого музыканта, связавшего свою судьбу с судьбой новой России. Все эти идеологические фрагменты свидетельствуют о том, что из тумана начала 90-х могла вырасти жизнеспособная культурная система, альтернативная советской. Раз такая система не состоялась, значит, тому было немало социальных и культурных причин. Революции прошлых времён, как правило, безжалостно сметая прежнюю элиту, выдвигали молодое талантливое поколение, и это давало импульс развитию литературы, искусств – от изящных до воинских. А ельцинская революция упраздняла культуру. По большому счёту новая политическая элита, лишённая сантиментов благодарности, не подмогла даже классической либеральной интеллигенции. Современные молодые люди, неравнодушные к политике и истории, хорошо знают о «Письме 42-х» – благо в Интернете найти ту филиппику из «Известий» 1993 года можно за полминуты. Но у них может сложиться впечатление, что к расправе над оппозицией призывали некие властители дум. Но тогда, осенью 1993-го, у писателей (и у тех, кто подписал незабываемое воззвание, и у тех, кому оно грозило сумой да тюрьмой), увы, не было ни настоящего влияния, ни авторитета в обществе, к которому мы попривыкли за два века литературоцентризма. Ещё раньше они утратили аудиторию. Властителем дум были тогда Лёня Голубков да ещё, пожалуй, «новый русский» из анекдота и из первых гламурных телепередач коммерческого телевидения. Голубков стал для нашей августовской революции и Бонапартом, и Маяковским, и Эйзенштейном, настоящие полководцы, поэты и кинематографисты недотягивали. Следующим значимым этапом становления несостоявшейся новой российской государственности Леонид Зорин считает праздник 850-летия Москвы, проведённый с «новорижским» размахом в 1997 году. Он пишет: «В полной мере метафорика примирения была реализована в рамках… идеологической модели, наиболее зримым и наглядным выражением которой стали торжества, устроенные 5–7 сентября 1997 года по случаю 850-летия Москвы». Нужно добавить, что торжества эти готовились в течение нескольких лет, когда информационная подготовка к юбилею Москвы шла на всех уровнях, а центр города – Манежная площадь – превратился в мрачный котлован, напоминавший всем о центральном объекте будущего праздника. «В сценарии московского юбилея трагическая история России неожиданно предстала как бесконечная и бесконфликтная череда золотых веков. Московский мэр явился на праздник в костюме древнерусского князя. Портрет доброго царя Ивана Грозного был спроецирован на стену МГУ в лазерном шоу французского композитора Жарра». И – вывод: «Новая весть, объявленная московским праздником, состояла в том, что Россия вступила в общество потребления, и это национальное, державное, православное общество потребления, освящённое историей страны и её религией. В дни торжеств у многих наблюдателей, включая автора этих строк, складывалось впечатление, что заветная идея, призванная объединить нацию, наконец найдена. Будущая Россия виделась тогда страной неофеодального консьюмеризма, управляемой союзом удельных князей во главе с московским князем, играющим роль первого среди равных. Однако и эта идеологическая модель, и её творцы потерпели сокрушительное поражение. Августовский кризис 1998 года, войны на Балканах и на Кавказе вновь востребовали метафоры сильной руки, территориальной целостности и властной вертикали». Думается, дело ещё и в том, что благополучие и согласие, которыми был напитан праздник 1997 года, были избыточно бутафорскими, фиктивными. «Пир во время чумы» – такой эпиграф пристегнул народ к карнавалу. И ещё: создатели многочисленных шоу, театральных обозрений и песен, вошедших в программу праздника, не проявили ощутимого таланта и трудолюбия. Спортивные комментаторы любят повторять афоризм известного советского футбольного тренера Бориса Аркадьева: «Что такое отечественный футбол? Это – футбол изо всех сил». Творцы праздника Москвы потрудились вполсилы, получили недурственные гонорары – и навсегда выпали из народной памяти. Заслуживающих внимание посланий «от сердца к сердцу» на деньги мэрии создано не было. Получился именно праздник феодалов, лишённый идеи уважения к народу и труду. Бесстыжий праздник. А мы всё-таки привыкли если не к шедеврам, то к недурственной музыке, литературе, архитектуре, без чего любое благополучие воспринимается выморочным, ложным. Не превратились мы за пять-шесть лет в периферийный улыбчивый народ… А в 1998-м и впрямь в одночасье вся риторика «молодых реформаторов», обещавших возрождение России под пёстрыми флагами либерализма, превратилась в разбитое корыто… И уже не только консерваторы, но и преобладающая часть общества осознала, что России необходимы движения в сторону огосударствления и коллективизма. Разумеется, интенсивность такого движения – величина непостоянная, и на этот счёт всегда будут разные мнения. Но после 1998 года идея всеобщего согласия на почве феодальных развлечений, полных прилавков и расправы над памятниками Ленину из проблематичной превратилась в невозможную. Август 1991-го так и просился в государствообразующий миф. Чем не Энеида? «Когда за призраком свободы нас Брут отчаянный водил»… Я тоже прельстился августовской исторической симфонией. Каюсь. У тех событий была эпическая фактура – зрелищная, вроде бы не оторванная от реальности. Триколор, который легко перепутать с флагами десятка стран, конечно, слабоват против красного знамени. Но – разбитый троллейбус, баррикады, Ельцин, выступающий с танка, стихия многотысячных митингов. Разве этого мало? Сразу вспоминается: залп «Авроры», взятие Зимнего, петроградская ночь… Похоже! Но у августа не нашлось своего Эйзенштейна. Как не нашлось Маяковского, Джона Рида, Троцкого, Сталина, Ромма, которые в своих интерпретациях придали Октябрю силу художественного образа, превратили его в эпос. На победном белодомовском митинге августа читал стихи Евтушенко («Просыпается совесть у танков…»), выступал Никита Михалков. Немного позже Евтушенко опубликует очерк «Носки для президента России», в котором набросал контуры будущего (но так и не состоявшегося) мифа о победном августе. Но… Уже первая годовщина августовских событий выглядела сиротливо. Государственным праздником стал невыразительный День независимости 12 июня, а фактура августа пропала попусту. Пожалуй, именно в первую годовщину августа предопределилась периферийная роль демократических 90-х в истории русской цивилизации. Я пристрастный оценщик, для меня в любую эпоху главное – состояние массового просвещения и независимость державы, которую обеспечивают армия и военная индустрия. Для кого-то важнее свобода слова, открытые границы, право на индивидуализм, толерантное отношение к сексуальным меньшинствам… Это двадцатилетие, кажется, оставило меня внакладе, но… Сверим часы через двадцать лет.